Обитательница села (tsarskoye) wrote,
Обитательница села
tsarskoye

Categories:
Ольга Берггольц. Мы пришли в Пушкин

Час тому назад мы вернулись в Ленинград из Пушкина.<...> 

Чем ближе подъезжали мы к Пушкину, тем чаще попадались разбитые в щепу немецкие землянки, дзоты, перепаханные траншеи, опрокинутые козлы с колючей проволокой, разметанные части орудий. Потом пошли срезанные, обугленные, расщепленные деревья, остовы каменных зданий, фундаменты взорванных домов... Темная масса деревьев неслась на нас с конца дороги — и вдруг мы остановились перед монументальными колоннами ворот: мы были в Пушкине! Мы стояли перед Орловскими воротами.

Они целы. Они такие же, как тогда, до войны. Возле них «Руина» — увы, даже и она сильно покалечена, но мы сразу узнали ее. Мы медленно ехали вдоль парка в центр города и, жадно глядя в окно, узнавали всё, всё узнавали — ведь это же был наш, наш Пушкин, который невозможно было разлюбить или позабыть, который остался в сознании как обитель радости, красоты и света.

Мы узнавали всё. Вот Турецкая баня — стена ее зияет пробоиной, она вся ободрана, вся в каких-то грязных пятнах, но башенка цела, и баню можно узнать. Чесменская колонна стоит посреди застывшего озера, покрытого налетом золы и гари. Арсенал цел, только у одной башенки обвалились зубцы. Вон сквозь ветки парка видна Камеронова галерея — господи, неужели же сейчас мы войдем под ее своды? Конечно, войдем: мы в Пушкине, в нашем Пушкине, ничего не забыто нами — он снова наш.

Но ни одного человека не попалось нам навстречу, пока мы очень медленно подъезжали к воротам «Любезным моим сослуживцам». Здесь машине пришлось остановиться — оба моста через речку взорваны немцами. Цепляясь за обвалившуюся землю и камни, мы перебрались на ту сторону и увидели в конце улицы купола дворцовой церкви и арку Лицея.

...Я не могу назвать чувство, охватившее меня с момента вступления на пушкинскую землю, даже радостью. Это чувство было сложнее, щедрее, массивнее, чем радость, и совсем непохожее на нее. В нем смешивалась не испытанная еще, распирающая, какая-то озлобленная гордость и пронзающая душу боль.

А больно было оттого, что Пушкин лежал в развалинах и ни одного человека, ни одного не встретили мы на своем пути. Немцы не оставили в Пушкине русских людей. Кого замучили и убили, кто умер от голода, кого угнали в Германию. Никому из пушкинцев не пришлось дождаться дня освобождения в своем городе. Неживая тишина и полное, трагическое, угрюмое безлюдье царили на улицах, среди обугленных, полувзорванных или сожженных домов и молчаливых черных парков. О, хоть бы один человек, хоть бы старуха какая-нибудь выползла из подвала и попалась навстречу — потому что нестерпимо хотелось встретить здесь долгожданного, родного, своего, обнять его, поплакать вместе с ним слезами радости, погоревать над разорением, среди которого произошла наша встреча, и, улыбнувшись, сказать друг другу: «Ничего. Обстроимся, наладимся. Главное — вместе, на своей земле».

Но никого, никого не встретили мы, двигаясь к Лицею, ни одного живого существа.
 

 

Видимо, все находившиеся в городе — несколько патрулей, несколько саперов — ощущали это давящее безлюдье, невыносимое для общительной души русского человека, да еще охваченного радостью победы. И удивительно ласково, бережно как-то обращались немногие пришедшие в город люди друг с другом: встретясь, тотчас же вступали в дружеский разговор, предупреждали о минной опасности, улыбались друг другу: о да, необходимо было человеческое тепло, рукопожатие, речь — среди этих горьких развалин, на вновь обретенной своей земле. Что она — без человека?

У Екатерининского дворца встретил нас патруль; начальник козырнул, представился, любовно поглядел на наше гражданское платье.

— Из Ленинграда? Разрешите, пожалуйста, командировочки.

Мы охотно представились, каждый назвал себя по профессии и по имени, — сказали, что вот только что приехали в Пушкин.

— А мы уже со вчерашнего дня тут, — улыбнулся начальник патруля и, помолчав, добавил: — Вошли — и ни одного гражданского, ни одного... А вы, дорогие товарищи, осторожно тут ходите, только по тропочкам, только по нашим следочкам — тут повсюду заминировано. Опасно.

Мы шли по чьей-то бесстрашной тропочке вдоль Екатерининского дворца (со стороны парка, по чьим-то широким следам — несомненно, следам русских валенок, — подошли к главному его подъезду, остановились. Жгучая обида рванула сердце: я вспомнила вдруг, как тогда, до войны, мы, хозяева, входили в этот дворец, надев войлочные туфли... Мы боялись царапинку на полу оставить, мы лелеяли его... Товарищи, наш чудесный дворец разбит, разрушен! Чужеземцы, пришельцы, захватчики осквернили и разорили его. Только стены остались от него, а внутри все обвалилось, сквозь дыры окон видны кирпичи, скрученные балки, разбитые камни. Почти ничего не уцелело внутри дворца. Из дверей большой анфилады с их неповторимой позолоченной резьбой немцы устраивали потолки в своих землянках, настилали их вместо пола. Мы видели это сами. В одной из комнат дворцового подвала, где жила испанская «Голубая дивизия», мы видели обломки драгоценной резьбы. Видимо, здесь жил какой-то «любитель изящного». Сюда было затащено пианино, а на крышке пианино лежал срубленный с карниза золотой купидон.

Здесь же, во дворце, куда мы входили с таким благоговением и радостью, в комнатах нижнего этажа были устроены отхожие места для солдат и стойла для лошадей — мы видели в конюшнях свежее сено и конский навоз; лошадей угнали отсюда только вчера.

Враг уходил из Пушкина, трясясь от страха и отчаянно спеша, и все же успел разбить прикладами зеркала, растоптать старинные статуэтки, изрубить все, что было еще цело в церкви. Больше того — даже уцелевшие стены дворца, которые гордо и вызывающе, несмотря ни на что, хранят изящный свой и величественный контур, даже стены эти решили уничтожить бегущие немцы. Они нашли время для того, чтобы в наиболее сохранившуюся часть дворца затащить огромные авиационные бомбы замедленного действия и минами всех образцов набить все углы дворца. Врага выбросили отсюда, но гнусное его дыхание еще змеится по всем углам, смерть оставлена им здесь — невидимая, бессмысленная, подстерегающая на каждом шагу.

Мы узнали об этом от сапера, которого встретили уже возле Камероновой галереи.

 

— Вы... вы дворец осматривали? — почти весело и очень удивленно воскликнул он. — Да он же заминирован весь! Нет, уж вы поосторожнее...

 

Но тотчас же, указывая на Камеронову галерею, прибавил:

— А вот в этом дворце целых четыре штуки заложил. Здоровые! Пойдемте покажу... Наши их там сейчас обезвреживают. Вам интересно будет... Пойдемте, пойдемте!

Надо признаться, что мы отправились наблюдать обезвреживание трехтонных бомб без особого восторга, но... положение бесстрашных ленинградцев обязывало!

Я рада сказать, что Камеронова галерея хорошо сохранилась, хотя сильно изранена; в галерее нет ни одного бюста, а могучие статуи Геркулеса и Флоры украдены немцами. Но галерея все та же — легкая и строгая, полная воздуха и света.

У самой лестницы стоял грузовик, и несколько возбужденных, очень довольных саперов уже грузили на него трофейные бочки с бензином. Худощавый, высокий, весь закопченный военный немедленно и дружелюбно представился нам.

— Старший лейтенант Сальников, — сказал он, козыряя. — А вы — комиссия?

Мы опять поспешно и обрадованно назвали себя, сказали, кто мы и зачем здесь, и особое внимание обратили на В. А. Мануйлова как знатока города. Услышав это, старший лейтенант Сальников схватил с земли тонкие зеленые и красные провода и стремительно сунул их чуть не в самое лицо Мануйлову...

— Вот, — торжественно закричал он, — только что перерезали! Это шло к авиабомбам замедленного действия. Мы их сию минуту обезвредили. Буквально одну минуту назад! Все четыре. Можете убедиться.

Он подвел нас ко всем четырем бомбам по очереди — громадным, трехтонным бомбам, собственно говоря — торпедам, опутанным зелеными и красными проводами, как какими-то мерзкими червями.

— О, тут бы все в прах превратилось, если б они взорвались, — говорил Сальников. — Тут был расчет на одно лишь неосторожное движение — и все бы на воздух... И просто смешно, что это могло случиться буквально минуту назад!.. Но вы теперь не волнуйтесь, товарищ профессор, — обратился он к Мануйлову, — и вы, товарищ артист, и вы, товарищ писатель, тоже: этот дворец спасен. Ну, и мы заодно... И мы его опять отделаем по-прежнему... До войны я был инженером-строителем. Я вам ручаюсь, что это можно восстановить в прежней красоте. Верьте слову строителя... А теперь прощайте, мы едем вслед за нашими частями, нам надо поспеть в Гатчину... Вот в Павловске немцу удалось поджечь и взорвать дворец, и сейчас он горит, но здесь все, что уцелело, будет спасено, как эта галерея. Верьте слову строителя и сапера. До свиданья, товарищи, не волнуйтесь и ходите только по тропинкам. Только по тропинкам!..

<...>

Вошли — и сердце дрогнуло... Жестоко
зияла смерть, безлюдье, пустота...
Где лебеди? Где музы? Где потоки?
С младенчества родная красота?
Где наши люди — наши садоводы,
лелеявшие мирные сады,
где их благословенные труды
на счастье человека и природы?
И где мы сами — прежние, простые,
доверчиво глядевшие на свет?
Как страшно здесь... Печальней и пустынней
селения, наверно, в мире нет.
...И вдруг в душе, в ее немых глубинах,
опять звучит надменно и светло:
«Все те же мы: нам целый мир чужбина,
Отечество нам Царское Село»...
25 января 1944

http://militera.lib.ru/prose/russian/berggolts_of/14.html
 

Tags: Оккупация
Subscribe

  • (no subject)

    А.M. Кучумов в письме к своей жене 23 июля 1944 года так описывает состояние Концертного зала и павильонов рядом с ним после войны: "Напротив…

  • (no subject)

    В обширной историографии, посвященной Великой Отечественной войне, спасение культурных ценностей — страница еще малоизученная. О…

  • Формула скорби

    ЦГА г. С.-Петербурга, ф. 8557, оп. 6, №1095, л. 41. В первые дни после прихода немцев в г. Пушкин, примерно 5 октября 1941 г., был вывешен…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 0 comments